Анатолий   Манамс

СЕМНАДЦАТЬ   ТЫСЯЧ

    С приходом ночи она старалась по-детски забыться безмятежным сном, чтобы спастись от очередного ночного кошмара. Но из кухни доносился приглушенный голос матери, отгоняя видения из счастливого прошлого, которыми Настя пыталась оградить себя от страшной действительности.
    Затем пришла мысль. Та самая мысль, что следовала неотступно, не давая покоя ни днем ни ночью.
    Настя думала об избавлении, и настолько свыклась с задуманным, что теперь все представлялось ей только вопросом времени. За себя она уже все решила. Задержка была лишь за тем – как сказать обо всем матери.
    Настя прислушалась. Из кухни слышалось невнятное бормотание.
    Снова молится, – поняла Настя и поднялась с кровати – прервать этот безумный бред ополоумевшей от горя матери. Она не рассчитала сил, поднялась слишком резко и от слабости ее повело в темноте по комнате, где свет был отключен уже второй месяц из-за неуплаты коммунальных услуг.
    Вытянутая вперед рука натолкнулась на стену, и Настя прислонилась к ней, передохнула и, придерживаясь, пошла к двери. Там ее настигло головокружение, и она села, съехав спиной по дверному косяку, – села на пол и подумала: "Зачем ждать? Завтрашний день принесет лишь новые страдания. И ничего больше. Зачем же ждать?.."
    Она обхватила голову руками, стараясь овладеть нахлынувшей мыслью и не слышать того, что выговаривала иконе полуживая от голода мать.
    – Пречистая дева, пресвятая богородица, ты должна меня слышать, если ты есть на свете. Если ты не вымысел, созданный для того, чтобы дурачить головы простым людям доведенным до отчаяния... А может быть ты с ними заодно – в их подлой шайке, пьёшь нашу кровь вместе с этими кровопийцами, что морят нас голодом? Иначе как же ты можешь смотреть на все и быть безучастной? Где же твое заступничество? И где твое хваленное благодеяние?
    В ответ – молчание.
    – Что – нечего сказать? Так ведь ты никогда и ничего не говорила. Сколько раз я обращалась к тебе, и все напрасно. Сколько раз я взывала к тебе как мать к матери. Ждала, надеялась, что ты вдруг явишь свою милость – подашь кусок хлеба моей голодающей дочери. А мне пусть и так будет, я согласна. Я свое отжила. Я готова принять смерть в любом виде. Но Настеньке за что?.. Почему ты к ней так бессердечна? Или у тебя нет сердца? Выходит, что нет. Но как же ты можешь быть без сердца? Тогда и тебя нет. Ты просто красивая картинка, как в детских сказках. Да, да, ты просто нарисованная картинка из сказки для взрослых со счастливым концом. Нас всех дурачат твоим невинным изображением, как дурачат детей, чтобы не плакали.
    А если ты не вымысел в виде рекламы для денежных сборов, так почему потакаешь всем этим святошам и новообращенным в веру партократам, пересевшим из бывших парткомов в кабинеты Госадминистраций. Посмотри – кому служишь? Лицемерам служишь, страдающим от ожирения.
    Ты бывала в церкви когда-нибудь? Хотя бы для того, чтоб посмотреть, кто правит службу! Так пойди и погляди, кто откупает долларами грехи!? Выходит и впрямь все продается в твоем божьем царстве, ведь в твоих храмах отмывают грязную совесть пожертвованиями из толстых кошельков краденными у нас деньгами. Пойди взгляни на тех христопродавцев, на откормленных боровов в модных костюмах на заказ, что подъезжают к церкви на иномарках. И на своих служителей посмотри – на их жирные хари, на толстые животы под рясой. Они же вот-вот лопнут от обжорства!
    И вот таким ты служишь. Таким помогаешь. А мне? Мне даже черствого хлеба не достается от твоей милости.
    Прасковья судорожно глотнула и перекрестилась, говоря шепотом: – Вчера я видела в мусорнике совсем целую четвертушку украинского – и чуть не взяла...
    Она утерла набежавшие слезы, и лицо ее стало опять суровое.
    – И не возьму. Слышишь? Не возьму. Даже не надейся. Если это и есть твое хваленое смирение, так знай – это не для меня. Не собираюсь я терять человеческое достоинство и рыться в мусоре как собака. Лучше умереть с голоду, чем так жить. Слышишь! – она возвысила слабый голос. – Лучше умереть, – повторила она и беззвучно заплакала от мысли, произнесенной вслух.
    Сквозь слезы она вдруг строго и резко взглянула на дешевую рекламную икону, что продают церковники на каждом углу.
    – А ты когда-нибудь голодала? – спросила она у поддельной богоматери. – Тебе приходилось есть травяной суп, в котором одна единственная картошинка без ничего? А может ты пила липовый чай вприглядку? Я могу тебе предложить липовый цвет, что мы насобирали с Настенькой, и даже подарю пустую коробку из-под сахара, чтобы и ты попробовала.
    Прасковья перекрестилась: – Бог свидетель, нет больше сил терпеть. Уже все вытерпели, что могли. И я, и Настенька. Измучились мы вконец. Совсем извелись. Все на чудо надеялись. Только никакого чуда не будет. Это в сказках бывает счастливый конец. А наш конец ясный – умереть мучительной голодной смертью. И это в то время, когда у нас столько денег! Семнадцать тысяч! Тех самых тысяч, когда доллар стоил 67 копеек!..
    Она вспомнила, как в ожидании приема выстаивала под кабинетами, где восседали в мягких креслах государственные мужи с печатью ханжества на лице и той лже-искренней улыбкой, которую теперь начали называть американской. Но она и прежде была эта лицемерная улыбочка со времен партократии – как удобная маска на всех откормленных физиономиях, которые теперь представали в памяти Прасковьи Прокловой все на одно лицо – раздавшееся вширь от отсутствия меры в употреблении материальных благ, тех самых благ, что недостает народу. Тучные приспособленцы, бесхребетные притворщики, все как один профессионально доброжелательные, – они терпеливо выслушивали докучливых посетителей, воспитанных на вере в справедливость, и от имени этой самой справедливости с полнейшей безучастностью зачитывали скучными голосами всякие инструкции, постановления и разъяснения, а затем с фальшивым сочувствием разводили руками. Не в их, мол, власти возвратить людям их денежные сбережения. Они, видите ли, не в силах что-либо изменить. И никакого душевного дискомфорта при этом они не испытывали, и никакая покаянная мысль не волновала их обрюзгшее чиновничье самодовольство, нисколько не тревожимое тем, что массовое обнищание соотечественников лежит на их заплывшей жиром совести.
    – Сытый голодного не понимает, – скорбно изрекла Прасковья и вдруг поглядела на бесчувственное лицо фальшивой богоматери со смешанным чувством неверия и восторга, как дети смотрят на мечту. – А ведь мы на одни проценты могли бы жить, – неизвестно кому поведала она. – Пусть даже наши деньги остались бы у них, нам бы и процентов хватило, чтобы не умереть с голоду.
    Она прикрыла глаза и покачала головой: – Так нет же, нет. Им наших денег мало. Им и проценты отдай. Да, да, – подтвердила она, как будто кто-то засомневался в правдивости ее слов. – Мне так и сказали: никаких денег и никаких процентов! По новому указу деньги со сберкнижки будут выдаваться вкладчику по достижению восьмидесятилетнего возраста. А как же его достичь, если я в пятьдесят шесть еле ноги волоку от голода? Пятый месяц не получаю даже нищенскую пенсию, что на буханку в день не хватит, если квартплату вносить...
    Вы, депутатики народные, скажите, будьте добры, – как на такую пенсию жить? А ведь вы избранники народа! Что ж вы плюете на свой народ!? Где же совесть ваша? Уже позабыли, как налоги с каждой зарплаты брали в счет будущей пенсии, да знай себе хаяли загнивающий запад, дескать, у них никакой заботы о человеке нет, никакого обеспечения старости! А в действительности запад оказался честнее. Там нет пенсионного обеспечения – и разговоров о нем нет. И никакие пенсионные фонды там не создаются, никакая чиновничья свора не кормится из них, получая зарплату как штатные сотрудники этих фондов и еще надбавки всякие, пособия и пайки.
    Пустословы трибунные! Как бы вы ни старались выглядеть добропорядочными, у вас на физиономии написано, кто вы такие. Стяжатели бессовестные! Обирали народ, как могли. А что теперь? Где оно, ваше обеспечение? Небось, в ваши же карманы и пошло.
    Да, бог с ним, с обеспечением. Вы нам наше отдайте, что мы с мужем заработали, за всю жизнь скопили. – Она снова покачала головой. – Подумать только – доверили государству сохранность своих денег, а оно прикарманило их как ворюга. И еще указы издает – когда мне мои деньги можно забрать. Жди-пожди теперь до восьмидесяти лет. А как до них дожить? Об этом подумали? Конечно, подумали, – Прасковья горько усмехнулась. – Еще как подумали. Они обо всем подумали. Они там точно рассчитали, что до восьмидесяти мне не дожить.
    Народ вымирает от голода повсюду, – неутешно размышляла она. – Видать, и мне от голода помирать.
    Но мысль ее приняла вдруг неожиданный поворот:
    – А что такое государство? Это же не бог весть что. Это весь чиновничий аппарат – все эти Исполкомы, Собесы, Министерства, теперь еще и Госадминистрации, всевозможные Фонды и комитеты, словом все, кто получает зарплату из госбюджета. Вся эта административная свора для того и наплодила столько всевозможных организаций, чтобы им всем и их прихлебателям досталось места у корыта под названием "госбюджет". Все они там – кто заимели право подписи хоть на каком-нибудь документике, на вшивой справочке или бумажке. Потому-то их и развелось так много, чтобы подпись стояла не одна и, в случае чего, сподручней было прятаться друг за друга, так чтоб и крайнего не найти.
    Прасковья сокрушенно вздохнула:
    – Надо было всех бывших партработников под суд подвести. А если не под суд – так лишить права занимать государственные посты. Пожизненно!!! Пусть бы поработали как простые люди да попробовали пожить как мы живем, тогда бы знали как руководить. А так что? Сдали свои партбилеты – и все им с рук сошло. Как будто это не они семьдесят лет творили невесть что. А сколько за этот срок людей невинных погубили? Скольких замордовали по тюрьмам, по лагерям? Скольких голодомором извели?.. Все жертвы минувшей войны вместе взятые – просто цветочки по сравнению с их зверствами.
    Нетушки, хватит. Вы свое лицо показали, господа партбилетчики. Вам лишь бы сидеть по своим кабинетам, баллотироваться на выборах да пересаживаться с кресла в кресло, а народ – пускай подыхает с голоду.
    Конечно, им удобно разглагольствовать с высоких трибун и все списывать на государство как на нечто безликое, – рассуждала Прасковья. – А ведь это конкретные живые люди с министерскими портфелями прикарманили мои деньги, распорядились ими как своими собственными, а теперь как ни в чем ни бывало посиживают в уютных кабинетах и начисляют себе зарплату из моих денег. Причем, зарплатка у них раз в двадцать больше моей нищенской пенсии, отмерянной мне за сорокалетний стаж. Да и ту нищенскую подачку по их же милости я не могу получить. Для таких как я, видите ли, у них денег нет. А сократили бы свой раздутый штат наполовину – вот и появились бы деньги в бюджете. Еще бы и зарплаты себе урезали!.. Если по их мнению, мы можем жить за то, что кот наплачет в месяц, то по нашему мнению, пусть и они за те же кошкины слезы поживут. Вот тогда бы до них быстро дошло – до всего этого закормленного кабинетного стада дошло, как честные люди живут. А так им и дела до этого нет. Без стыда, без совести благоденствуют за мои деньги, жиреют за счет того, что я голодаю…
    Так пусть подавятся моими деньгами. Да, да, пусть подавятся! А я знаю, что сделаю. Я их всех прокляну.
    И она зашептала страстно, с обновившейся верой в справедливость:
    "Будьте вы прокляты такие правители и все ваши прислужники, что морят голодом свой народ, изводят мученической смертью. Я, Прасковья Проклова, проклинаю вас – толстопузых, толстомордых в высокопоставленных креслах и чинах, всех вас только и думающих, как нажиться за счет народа."
    Она содрогнулась от своих слов – тихая, уступчивая женщина, не желавшая зла еще никому. И, как в искупление за содеянное, склонила голову и запричитала:
    – Призываю вас в свидетели, святые заступники, что проклятие мое не от злого нрава или умысла – от отчаяния. От безысходности моей слова страшные, и я готова принять кару заслуженную.
    Она подняла взгляд на мертвую икону с намалеванным личиком, исполненным умиротворенного покоя: – Сознательно беру на себя грех за все, что сделала и что сделаю. Пусть меня постигнет кара господняя. Пусть попаду прямо в ад. Там я утешусь. Только туда и хочу. Пусть мне гореть в адском пламени. Пусть! Зато там я свижусь с ними – со всеми стяжателями, казнокрадами, корыстолюбцами, что сдали свой народ на заклание. И можете не сомневаться: при встрече я воздам каждому по заслугам.
    – Слышите вы, кровопийцы! – она возвысила голос. – На том свете мы свидимся с вами – продажное, подлое племя! Знайте, я буду вас там поджидать. И там вы не спрячетесь в своих недоступных кабинетах. Это здесь мы обиваем пороги ваших администраций. Это здесь перед нами закрывают двери ваших государственных заведений. А там мы свидимся лицом к лицу. И если я не выцарапаю ваши подлые глаза, то только потому, что меня опередят другие, такие же как я – обокраденные вашими бесчеловечными указами, выброшенные на помойку вашими безжалостными постановлениями. Так что не надейтесь на сострадание. За все вы ответите – и за ваши указы и за ваше молчаливое согласие с ними. Кто же, как не вы – избранники народа – обязаны защищать свой народ. А, может быть, среди вас ни одного-то с совестью и нет?.. Да и откуда взяться совести у бессовестных, лезущих по головам, по трупам, лишь бы только подняться повыше по государственной лестнице к тому корыту, что поставлено наверху. Сытые, подлые, бесстыжие...
    Она вдруг почувствовала чье-то присутствие у себя за спиной и, не оглядываясь, перекрестилась.
    – Я готова, – сказала она.
    – Я тоже, – услышала она голос дочери.
    – Зачем ты пришла, доченька? Иди лучше спать.
    – Я должна тебе сказать... – Настя запнулась, подбирая слова. – Я много думала, мама. И я решилась. Не знаю только, как это сказать.
    – Я сама уже обо всем сто раз передумала.
    – Вот и славно, мама. Значит, тебе не надо объяснять.
    Мать вздохнула.
    – Сегодня годовщина смерти отца, – торжественно и скорбно произнесла она. – А нам даже помянуть ничем.
    – Я знаю, мама.
    – Ты еще не все знаешь, доченька. Дело в том... дело в том, что я собираюсь пойти к нему.
    – Вот и славно. Значит, пойдем вместе.
    – Как – вместе?
    – Вот так – сейчас и пойдем.
    Мать решила, что ослышалась: – Прямо сейчас?
    – А чего нам ждать, – ответила дочь и начала открывать окно. – Прямо сейчас и пойдем.
    – Это грех, дочка. Тебе так нельзя.
    – Можно, мама. Мне уже все можно.
    Мать покачала головой.
    – Ты бы одумалась, Настенька. Тебе всего пятнадцать лет, – взволнованно заговорила она. – Ты молодая, красивая. Глядишь, какой-нибудь преуспевший и приметить.
    – Тогда и тебе незачем, – быстро ответила дочь. – Если я займусь таким заработком, ты голодать не будешь.
    – Такого хлеба я не хочу.
    – Я тоже.
    – Но может...
    – Не надо, мама. Я давно все решила. Пошли.
    Она распахнула окно, пододвинула табурет и взобралась на подоконник. Тогда взглянула вниз.
    "Хорошо, что ночью", подумала она.
    Темнота за окном была не так страшна, как она себя представляла. А когда мать встала рядом и взяла ее за руку, Настя почувствовала себя как в детстве, когда была совсем маленькая, во всем полагаясь на мать. И в нахлынувшем воспоминании детских лет, услышала мамин голос:
    – Ты не боишься, доченька?
    – Нет, – ответила Настя и от страха закрыла глаза.
    – Ты не волнуйся, доченька, – успокаивающе говорила мать, – Я написала записку. Я все им написала. Все как есть.
    – Хорошо, мама.
    "Скорей бы уже. Скорей", – думала Настя напоследок, чувствуя, как ее охватывает слабость. И в этот раз Настя доверилась ей и подалась всем телом вперед, в ее невесомые объятия. Теряя равновесие, держась с матерью за руку, она лишь сказала:
    – Пошли, мама.
    И шагнула в черную пустоту.
    ...
    В заколебавшемся свете оплывшей свечи в опустевшей квартире пятого этажа осталась лежать на столе сберегательная книжка – та самая, в которой государство рекомендовало своим законопослушным гражданам хранить личные сбережения. На открытой странице с последней записью суммы вклады (семнадцать тысяч триста двадцать четыре рубля сорок шесть копеек) лежала записка для тех, кто войдут потом в квартиру, взломав дверь. В записке с датой "23.08.98" было сказано:
    "Мы голодали одиннадцать месяцев – и никому до этого никакого дела. Ни разу нам не выплатили ни моей пенсии, ни хоть какое-нибудь пособие. Мы продали все, что у нас было, кроме чести и совести, пока обивали пороги неприступных кабинетов государственных чиновников, вымаливая хотя бы проценты из наших денег, что они себе присвоили. Но нам в ответ лишь улыбались и разводили руками. Так пусть все эти министры, президенты, депутаты подавятся нашими деньгами. А у нас уже нет сил голодать дальше. Нам легче умереть, чем так мучиться".


www.manams.narod.ru