Анатолий МАНАМС
ВЫСТРЕЛ ВЛЁТ Озеро начиналось у грейдерной дороги, где ее укатанное земляное полотно ныряло в крутизну яра и, минуя деревянный мост, взбиралось круто вгору как на луку седла. С гористого берега видна уйма тростника и узкое зеркало чистой воды посередине, а на противоположном отлогом берегу чернела оголенной землей дорога на Старый Коврай.
Само озеро не широкое, но протяженное на большое расстояние, и в дальнем его конце на косогоре зеленеет лиственный лес. Ветвистые дубы спускаются по склону к береговой осоке, и во время паводка деревья под горой стоят по колена в воде. Но летом всегда удавалось пройти низом по лесу не замочив ног, и если идти тихо, можно услышать, как в зарослях тростника негромко переговариваются дикие утки.
Днем они вели себя скрытно, отсиживаясь в тростниках, и мы охотились, как правило, на зорях, и утренняя заря зарекомендовала себя удачливее вечерней. Утки подолгу задерживались в окрестных полях, где по ночам кормились на посевах, и уже засветло возвращались небольшими табунками, а мы поджидали их на перелетах к наводку и знали все места пригодные для такой охоты.
В то лето у меня еще не было своего ружья, и я охотился с моим дядей Леонидом. Старый охотник учил меня не только стрельбе, но и тому, что отличает истинного охотника от хапуги.
– На охоте, – говаривал он, – важно не то, сколько настреляешь дичи. Главное – как проведешь день. Удача наша постоянно с нами, но не всегда мы это сознаем.
И я учился у него охотиться без суеты, что возникает от желания успеть вовремя в такое место, где утки сами падают в ягдташ. И еще я усвоил с тех лет, что охота, как и любовь, начинается с той минуты, когда начал думать о ней.
У моего дяди было несколько ружей, и по мне лучшее было отечественное заказное шестнадцатого калибра с дополнительными утиными стволами. Облегченное и такое прикладистое, оно, казалось, само находило цель. Для меня было неожиданностью сбить из него свою первую утку. И произошло это на озере, под лесом и, помнится, после выстрела я долго стоял на илистом берегу, набираясь решимости ступить в воду. Утром в тени леса вода была темная и на вид очень холодная.
– Не бойся. В любом деле страшно вначале, – услышал я тогда слова старого охотника. – Не обращай внимания на илистое дно, – продолжал он. – Если поверх ила есть вода, ты не увязнешь.
– Я не боюсь увязнуть, – ответил я.
– Тогда плыви. Свою первую утку ты должен достать сам.
Он остался на берегу, а я поплыл по узкому коридору в тростнике и все время, пока плыл, старался не погружать ноги на глубину. Меня раздражало любое прикосновение под водой, вызывая гадливую судорогу, и я опасался утонуть из-за этого.
В озере я перестал ощущать отражение подводных волн; вода обтекала мое тело плавно, без упругих толчков, и я догадался, что подо мной достаточно глубоко, чтобы опустить ноги ко дну и оглянуться.
Дядя Леонид стоял на илистом берегу в конце проторенного сквозь тростник коридора, накрытый тенью леса. Из воды он показался мне очень высоким и двустволка за его плечом с короткими утиными стволами выглядела почти игрушечной. Он, почему-то, снял шляпу и держал ее перед собой в протянутой руке. Меня это развеселило, и я перестал думать о том, что коснусь ногой чего-нибудь у дна, и ненадолго поднял руку из воды, помахал ему и крикнул, что со мной все в порядке, придавая голосу как можно больше бодрости.
– Если устанешь, – предупредил он, – ложись на спину и жди пока возвратятся силы.
– Я доплыву! – заверил я. И, слаженно работая руками и ногами, поплыл влево вдоль высокой стены тростника, сторонясь тени, которую отбрасывала густая листва леса под ярким солнцем.
Без головного убора я скоро почувствовал, как припекает солнце, и окунул голову, чтобы смочить волосы. Я знал, что они от этого быстро выгорают, но меня это не тревожило. И без того день ото дня они белели настолько, что к концу лета невозможно было угадать их подлинный цвет. Разумеется, мне не мешало бы обзавестись приличной шляпой, как у моего дяди, – настоящей охотничьей шляпой, которая сопровождала его на всех охотах на протяжении многих лет и оставалась все такой же, сколько я помню, разве что год от года выгорала на солнце.
Охотничья шляпа, по убеждению старого охотника, благоприятствовала успеху в охоте. Ее поля умеряли яркий свет в глаза, что способствует стрельбе по правилам, как он выражался. То есть при стрельбе исключительно влёт.
Если мы находились на возвышенном берегу, было видно, как утка шла низом, у самой воды, и вдруг ее накрывала дробовая осыпь, бередя воду как пролив дождя, и настигнутая ею птица на полном лету черкала крылом водную гладь, бултыхалась в нее, точно надумала с лёту нырнуть в глубину.
Но чаще мы стояли под горой у тростника, и тогда утка появлялась в небе неожиданно, вылетев из-за горы, и после выстрела кувырком падала вниз. И пока продолжался утренний лёт, дядя Леонид успевал взять на свою подвеску в каждую петлю по одной, а в некоторые и по две утки, и после этого мы шли на опушку лиственного леса, где я охотился на диких голубей.
К тому времени солнце поднималось уже высоко и слепило глаза, но в лесу было тенисто и даже сумрачно. Солнечный свет, пробившись сквозь листву, лежал на земле рыжими пятнами, а по всему лесу, наполняя сумрачную тишину таинственным очарованием, ворковали дикие голуби. Большие как куропатки и такие же вёрткие при взлёте, они громко выгукивали свои рокочущие песни, и гулкое эхо носило их раскатистые голоса по утреннему лесу. И хотя я знал, что это поют голуби, но подчас мне казалось, что это вдалеке многоголосым хором ропочут озёрные лягушки.
Лесные голуби пели подолгу, каждый на своём дереве, так что времени хватало с лихвой, чтобы подкрасться к ближнему на выстрел. А если голубь вдруг снимался с дерева, чтобы пореять над лесом в дозорном полёте, нужно было затаиться, и тогда он опять возвращался на прежнее место, и можно было продолжить охоту.
Я отлично помню, как сбил с дерева первого лесного голубя. Это случилось на опушке, где голуби обычно отдыхали поодиночке на усохших ветвях в кронах деревьев. На фоне неба они представляли собой отличные мишени и были заметны издалека. И того голубя мы тоже заметили издали, и я подкрался к нему под прикрытием кустов и сбил выстрелом с колена, и, падая, он застрял в развилке веток. Но сперва мы не знали, что он остался на дереве, и долго искали его в кустах и в траве, раздвигая ее руками, такая густая она была и высокая по пояс.
– Может быть, ты промахнулся? – спросил тогда дядя Леонид. Он стоял поодаль и не видел, как я стрелял, и мне стало горько оттого, что он так подумал.
Потом мы увидели голубя в развилке, и пришлось взбираться на дерево, так как он находился высоко и мы не нашли такой длинной жерди, чтоб дотянуться к нему.
Голубь был красивый – с белыми сережками на шее и красным клювом. По величине он превосходил обычных сизарей, каких полным-полно в любом городе. А то был самый крупный из лесных голубей с нескладным названием – витютень. Слетая с дерева, витютни громко хлопали крыльями, и это постоянно сбивало меня с толку. Хлопок крыльев я принимал за удар дроби по перу после выстрела, но каждый раз разочаровывался. Что и говорить, мне совсем не нравилась эта их привычка.
Тем летом лесные голуби были для меня основным объектом охоты, и я убедился какая это привередливая мишень: лишь к одному из трех удавалось подкрасться на выстрел. А сбить голубя на лету была моя неосуществляющаяся мечта. Но и те, что сидели на деревьях, были отличными трофеями. Они особенно удавались запеченными в печи, с хрустящей корочкой и брызжущие соком, и охотиться на них мне нравилось больше, чем на перепелов, да еще самотопом, потому что, гоняясь за перепелами по покосу, легко сбить ноги на свежей пожне.
На покосе куда интересней охота на тетеревов. Черные, как глыбы чернозема, они контрастно выделяются на золотистом жнивье, и заметить их не представляет труда даже без бинокля, выглянув из окна машины. В этом я убедился в окрестностях Саулкраст – уютного латвийского городка на взморье. Там можно было оставить машину под прикрытием туй и при содействии удачи подобраться на дальний выстрел мелкими перебежками от копны к копне, расставленных по полю безо всяких стратегических соображений, и там, у последнего укрытия, сбросив куртку и патронташ с патронами, взяв только два, в оба ствола, проверив и дослав их в патронники, и дальше совершенно открыто – бегом по покосу на дистанцию верного выстрела за те краткие мгновения, пока длится замешательство птиц и видны их длинные шеи, будто черные перископы из желтого моря жнивья.
И вот уже первый из них поднимается на крыло, за ним дружно подрываются остальные, фейерверком вылетая из жнивья и шумно бия черными крыльями, и в сумятице переполоха удается подбежать еще ближе, так что уже четко видны там и тут мелькания черных тел, и белое подхвостье ближнего, и его крылья по обе стороны оружейного ствола в момент выстрела, и вслед за ним запоздалый подъем еще одного, замешкавшегося совсем рядом. Отчетливо помнится его темный силуэт с красной бровью на соломенном фоне и прицельная планка, сопровождающая полёт, и сухой треск выстрела, и толчок в правое плечо в конце полёта, и обмякшие крылья, и хруст ломкого жнивья при падении, и похлопывание приклада по бедру, и ощущение тяжести в обеих руках при возвращении к копне, где оставлена куртка, на которую можно присесть и закурить, и пережить все сначала.
Припоминается мерцание звёзд в черной бездне весеннего неба и звон в ушах от пронзительного писка летучих мышей, снующих над водой, где не стихает многоголосый гам утиного сборища по всему водоему, среди которого время от времени выделяется призывный крик утки, заставляющий селезня терять голову в брачную пору. И среди этих, волнующих кровь, весенних звуков вдруг неожиданно с неба доносится отдаленный говор гусиной стаи.
Гуси идут на воду. И в лунном свете сразу замечаешь большую тень, заслоняющую звезды. Она движется, меняет очертания, не оставляя сомнения в том, кому принадлежит, и вскоре становятся ощутимы взмахи больших крыльев, в размер размаха рук, и упругая волна воздуха обдает обращенное к небу лицо, и ружьё разряжается в светлое пятно, что замедлилось, почти остановилось над головой, и грузная птица, мелькая белым, падает с высоты, и сердце, остановившееся во время падения, толкнулось в груди...
Вспоминается первая охота с собственным ружьём под Ружином, где были дикие пруды с непролазными зарослями рогоза в верховье Роставицы. Охота там была не чета теперешней, – охотников, по местному понятию, было "обмаль", а уток столько! – что патронташ и оба кармана куртки с патронами опорожнялись прямо на глазах, и в считанные минуты стволы накалялись до такой степени, что жгло ладонь.
Птица в ту пору была не пугана и летала не так, как теперь в охотничьих хозяйствах – прижимаясь к верхушкам тростника и с лёту падая в окна чистой воды. Тамошние утки летели иначе, совсем медленно, и стрельба по ним была исключительно проста, как на траншейном стенде, когда знакомый оператор по вашей просьбе пускает мишени в удобную для вас сторону под постоянным углом. Вот только охота в ту пору, к сожалению, шла непутем.
Ружьё было куплено наспех в канун поездки, за несколько дней до открытия утиной охоты, так что не было времени его пристрелять. И как на меня, так у него оказался крутой питч, и я мазал из него так отчаянно, что совестно вспоминать! Впрочем, и незачем.
Удача в ту охоту нашла меня на тихом плёсе, заросшем кувшинками. Помню, как она налетела сзади, так что я даже пригнулся под вибрирующим посвистом крыльев, настолько низко надо мной она шла; и после выстрела, ничуть не изменив направление, утка продолжала садиться на плёс, только заметно сникла упругость ее крыльев и длинно вытянутой шеи, когда она упала в воду с тихим всплеском, толкнув круговую волну.
Не помню как, мне удалось сбить еще две кряквы на том же плёсе, стоя по пояс в воде. Потом закончились патроны, и пришлось выходить на берег, где я увидел старика с двумя легавыми – пойнтером и английским сеттером. Я указал старику место, где упали мои утки, чтобы он послать за ними собак. И пока мы договаривались, крапчатый пёс вынес из осоки чирка, держа его голову во рту как мундштук курительной трубки.
Старик отобрал у собаки чирка и бросил в мешок, – большой холщовый мешок из-под кубинского тростникового сахара с черным штемпелем, не помню что обозначавшим. Запахнув полу мешка, старик подобрал ком земли и метнул в озеро, чтобы собаки поймали на слух, куда им плыть. И первый бросился в воду крапчатый сеттер. Тогда, промокший до костей, он не произвел на меня должного впечатления, лишь много позже я оценил эту породу на выставке – ее нестомчивость и, приятный взгляду, вуальный бельтон. А в работе он мог дать фору пойнтеру, вздумай тот с ним тягаться. Он принес две утки против пойнтеровской одной, и я презентовал ему за работу полкурицы из своей снеди. Но старик отказался кормить собаку во время работы и унес мой презент с собой, пообещав скормить его сеттеру напоследок. И я до сих пор сомневаюсь, дошли ли мои полкурицы по назначению?
После завтрака на тех прудах начиналась бродовая охота в рогозовых кустах, откуда мы выгоняли лысух. И в воде их вес почти не ощущался, потому что лысухи прекрасно держатся на плаву, располагаясь веером вокруг патронташа. Только выходя на берег чувствуешь, как они оттягивают ремень и с каждым шагом тяжелеют сапоги, до края полные воды.
Чуть позже, разложив костер на берегу и закатав лысуху вместе с перьями в глину по форме мяча для регби, кладешь ее в углубление, вырытое под костром, а когда хворост прогорит, достаешь из-под углей этот печёный мяч и, разломив его, получаешь готовое блюдо без особых хлопот. И уже потом, далеко за полдень, расположившись на косогоре, разувшись и благодушно глядя в осеннее с желтизною небо, вдруг ощущаешь значительность всего происходящего, пребывая в полнейшей уверенности, что так будет всегда, и удача не покинет тебя никогда...
И никогда не забыть, как она впервые прилетела в то далекое утро вместе с утиной стаей, что направлялась к озеру с посевов гречихи. Мы заметили их вдалеке, когда птицы находились еще над полем, и сперва казалось, что они застыли на месте, настолько незаметны были взмахи их крыльев. Но они приближались, они подлетали все ближе, обозначаясь в небе все отчетливей, и в ожидании выстрела мне надлежало стоять с ружьём в опущенных руках и не двигаться.
– Не поднимай ружьё раньше времени, – говорил старый охотник. – Учись стрелять навскидку.
И я стоял, не шелохаясь, пока утки приблизились настолько, что стало видно каждую из них в отдельности, и я обратил внимание, что среди них есть крупные и есть помельче.
Утки уже поравнялись с тем местом, где мы таились в тростнике, и выстрелить, казалось, уже не успеть, когда я услышал сказанное мне: "Пора", – и выстрелил, не целясь, в первую, и в следующий миг одна из птиц негаданно выпала из летящего гурта.
Мы видели, как она круто ушла вниз, уронив голову, и громко шлепнулась в воду. По этому звонкому всплеску и по тому, как отвесно она падала, дядя Леонид заключил, что она сбита чисто.
– С полем, – сказал он тогда и торжественно пожал мою руку.
Увидеть упавшую птицу, тем более достать ее, мы не могли с того места, где стояли. Там даже не было видно воды за сплошной стеной густого тростника. Но нам было известно, что посреди зарослей есть чистовод и к сбитой утке можно доплыть от прорубленного в тростнике коридора, который мы нашли неподалеку на лесном берегу. Где-то здесь, в тростниковых крепях, местные рыбаки прятали свои лодки, но мы не сумели обнаружить их. Пришлось добираться к утке вплавь, и старый охотник говорил, что так и должно быть в первую охоту.
В то время я не знал охотничьей этики, но понимал, что сбитую птицу нельзя оставлять, иначе это начнет повторяться, войдет в привычку и тогда сам себя перестанешь уважать. И я поплыл за своей первой уткой, и помню, как далеко тянулась полоса чистой воды в окружении сплошного массива тростниковых дебрей.
Тростник в нашем озере растет на удивление большой, до пяти метров в высоту, и каждая тростина –дюйма два в диаметре, точно бамбуковая уда выходит отвесно из воды. В прозрачной глубине видна подводная часть стебля, и от этого глубина под высокой стеной тростника кажется еще больше.
– Помнишь место? – услышал я из-за зарослей.
И я сразу вспомнил: когда мы уходили искать подход к чистой воде, дядя Леонид указал на сухую ольху, неподалеку от которой я стрелял. И я принялся высматривать то приметное дерево в зелени лиственного леса, что возвышался слева над метелками серых тростниковых верхушек. Вскоре мне попалась на глаза усохшая вершина ольхи, и я приподнял голову над водой, чтобы осмотреть озеро.
– Вижу, – крикнул я. – Я ее вижу!
И я поплыл к ней по озеру, и вода была теплая и чистая, и солнце освещало мои руки в прозрачной воде. Я ощущал себя частью этого озера, этого утра, этого мира и был абсолютно уверен, что мне не придется расстаться с ним никогда...
Утка лежала неподвижно и выглядела погруженным в воду пестрым комком. Она завалилась набок, утопив голову и правое крыло. Я подплыл к ней, поддел рукой снизу и осторожно поднял над водой. Стала видна черная с изумрудным отливом шея, перехваченная белым воротничком. С желтоватого плоского клюва частыми каплями потекла вода.
Я опустил ноги на глубину и почувствовал под собой мягкую поверхность ила – прохладную после прогретой солнцем воды, так что ступням стало холодно в илистом дне. Стоя в воде, достигающей плеч, я рассматривал утку. Она показалась мне очень большой и такой красивой, какой может быть только ваша первая утка, сбитая влёт.
– Ты стал настоящим охотником, – сказал дядя Леонид, встречая меня на берегу.
Он развернул утиное крыло, выдернул с его наружной стороны необычайно яркое перо, небесно-голубого цвета и, как знак признания, заправил его под ленту охотничьей шляпы.
– Носи, – сказал он.
– Но шляпа Ваша, – возразил я.
– Теперь – твоя.
Я не сомневался, что он подарит мне и ружьё, когда подойдет мое время. И на закате дня, карауля вечернюю зарю с двухстволкой в руках, он так и сказал:
– Скоро у тебя будет своё ружьё.
Мы стояли тогда в сумерки на берегу озера лицом к золотистому зареву заката. Старый охотник чуть впереди с ружьём наготове, стволами вверх, и когда пошла утка, он сбил дублетом оба темных силуэта, скользивших по светлому небу, и они упали в темноту, отозвавшуюся всплеском на озере. Тогда он разломил ружьё, продул стволы и обернулся.
– Попытаешь счастье еще раз? – предложил он.
Но я отказался. Я мог все испортить!
Незаметным движением я опустил руку и коснулся моей утки, висевшей у пояса на подвеске из сыромятного ремешка. Я потрогал ее гладкий клюв, погладил по голове и пообещал утке помнить ее всю жизнь, – за то, что она выбрала время и прилетела ко мне.